Земной космос художника Лисинова

Но – странное дело! Вереницы тихих домиков, дорога, мощенная древним булыжником, спокойно плывущее облако – словом, обыденные приметы патриархального Смоленска, - все эти детали, перекочевав на лисиновские полотна, вдруг начинают жить особой жизнью, обретая невиданные качества и свойства. Картины, словно аэродинамическая труба, неумолимо  втягивают вас вглубь холста динамикой линий, цветовыми ритмами, контрастами и еще какими-то неосознаваемыми особенностями живописи. 

После той выставки я уже не мог жить ни без картин Лисинова, ни без его самого. Мы подружились, я знаю много фактов и деталей его жизни, но до сих пор для меня остается загадкой,  откуда в этом небольшом – метр с кепкой, как шутят на Руси – застенчивом человеке генерируется могучая энергия, неукротимые эмоции и страсти. Прости, Сева, за неуклюжее  сравнение, но я не могу избавиться от него, увидев на той выставке двадцатипятилетней давности один твой пейзаж. Посреди  бесконечно длинной  зимней улочки, упрямо наклонив лобастую голову, идет  одинокая собака. Хотя картинка типично русская, но почему-то эта улочка в моем представлении обрела смысл Пути в трактовке восточной философии, а  мой друг Сева переселился в одиноко бредущего пса,  всю жизнь не сворачивающего с этого Пути,  который судьба определила ему однажды…

Палка, палка, огуречик…

 Почти как и все дети, рисовать он начал в детстве: солнце, каракатиц. «Палка, палка, огуречик, получился челдобречик, - цитирует Всеволод знакомую  строчку и смеется: - Почему-то я так и говорил:  «челдобречик».

Правда, у кого-то с  челдобречков талант начинает развиваться, а у кого-то на этом   и заканчивается.

У Всеволода сохранился английский портфель отца, купленный в Китае в 50-е годы. Из него извлекаются детские рисунки шестилетнего мальчика: горящий дом, из которого выбирается человек. Рисовал бессознательно. Трактовка пришла позже: это образ его жизни.

Рисовать начал в Саратове, где родился в мае 1945 года. В 1951 году  отца, который работал главным бухгалтером на местном нефтеперегонном заводе, отправили в китайскую командировку. Семья поехала с ним.  Хотя Фудзи далековато от Китая,  но вот и священную для японцев гору фантазия Севы перенесла на бумагу. Выстроить композицию помогала мама.

Вообще, тот период оставил в памяти лишь мозаику фактов быта, но подсознание через  всю жизнь пронесло  экзотический дух Востока, следы которого видны на поздних полотнах художника. Старый отцовский портфель хранит много детских набросков той поры:  китайская свадьба, восточные вазы, весна с распевающими райскими птичками…

 Сначала семья жила в местечке Тушанцзы Синьцзян-Уйгурского автономного района. Это предгорья Тянь-Шаня,  полторы тысячи  метров над уровнем моря. По другую сторону границы рукой подать до Алма-Аты. Возле Тушанцзы добывали и перерабатывали и нефть. Всеволод  до сих пор помнит, как трактора тянули высоченные  вышки. Поселком громко называли   четыре – пять бараков  вдоль дороги,   петлявшей в горы.  Тянь-Шань, холмы Смоленска - все это потом из закоулков памяти переместится в пейзажи и декоративные работы.

  В школу при посольстве он пошел в Урумчи, центре автономного округа. Позже Всеволод вычитает, что именно в этом здании в 30-х годах останавливался Рерих по пути в Индию. Символическое совпадение!  Рядом со школой торчал минарет,  прокаженные торговали леденцами, которые делали русские эмигранты.  Урумчи именовался городом больше по статусу – все-таки центр округа. А в городе этом был единственный двухэтажный дом с рестораном. Недавно Всеволод в Интернете посмотрел, что собой представляет Урумчи сегодня: это современный город с небоскребами и  двухмиллионным населением. Несколько раз отец водил в ресторан сына, и с ужасом смотрел, как мальчик с удовольствием поглощает китайские грибки с плесенью. «Никто их не ел, поскольку были заражены предрассудками, - вспоминает Всеволод, - а я был ничем не испорчен, и грибочки казались вкусными».

Вот и  в живопись Всеволод вошел без предрассудков.

С высоким искусством  Китая встретится тогда ему не привелось, зато бытовое окружало на каждом шагу. Мама покупала вышивки шелком: птички, коршуны, китайские красавицы. Соседи привозили из Пекина  изделия  слоновой кости, драгоценные камни, черные бриллианты. В Саратове семья жила в бараке и ничего подобного не видывала.   Какие-то детали востока мальчик срисовывал с цветных репродукций, великое множество которых разглядывал часами. Экзотический мир сильно трансформировал гибкую психику.

Фантазию подогревали и вполне материальные реалии. Семью разместили в пригороде Урумчи, на даче мандарина. Дачу окружала глинобитная стена, по которой, как заведенные, ходили солдаты. Они охраняли русских и хлопушками ловко били мух, считая добычу вслух: надо было выполнить задание. У солдат была собака, воспитанная еще англичанами, она пропускала только хорошо одетых.

 По легенде, местный правитель, назначенный императором, жил на даче вплоть до революции Сунь-Ятсена. В 50-х годах от мандарина остались воспоминания и вполне материальная  гробница жены. Дети, естественно, стремились проникнуть внутрь, и, как потом выяснилось,  не напрасно: в гробнице хранились разные полудрагоценные камни. Потом местные китайцы гробницу взорвали, вокруг все раскопали и нашли потемневшие желтые штучки. Оказалось - золото.

Родители любили китайцев за очень уважительное отношение, они даже брали русские имена, поздравляли с каждым религиозным праздником. В магазине здоровались и прощались по-русски. Когда случилась культурная революция, отец не мог понять: как   могло  на столь  разумный народ найти  этакое умопомрачение?

Ну а как в сознание россиян вдолбили псевдомарксизм в ленинско-сталинской упаковке? Да так прочно, что до сих пор не выветрился?

Через два года семья вернулась на родину, но уже в Салават. Там обнаружилось, что интерес к рисованию у Севы не пропал, а даже, напротив, стал обостреннее. Мама потом рассказывала сыну, что одноклассница, с которой он сидел за одной партой, приходя в гости, вспоминала, как Сева рисует на простыне «челдобречков» в скафандрах для подводного плавания. Это мальчик посмотрел фильм «Тайна двух океанов». Опять же на рисунках фигурировали звездные фантазии, ракеты. И тогда мама раньше сына поняла, что он – не такой, как сверстники.  А поняв, стала поддерживать, как умела. Живопись она знала постольку-поскольку, но зато классическая гимназия и некоторые родственники пробудили тягу к литературе. Мама покупала мальчику книги, которые, по ее мнению, могли как-то помочь Севе. Это было весьма кстати, поскольку и в Салавате, и в Омске, куда вслед за новым назначением отца вскоре переехала семья, рисование преподавали случайные люди.

Корни

Литературные пристрастия возникли у мамы не случайно. Она родилась в Ейске, на Кубани, не успела закончить гимназию, и после революции доучивалась в советской школе.  Бабушка - из дворян, деда отчислили из Харьковского университета, потому что примкнул к народовольцам. Однако был образован, знал французский и немецкий. Любил Льва Толстого. Из принципиальных соображений выращивал пшеницу, арендуя землю у казаков, хотя числился в мещанах. У деда было много родных братьев, они имели магазин в центре Ейска.

Словом, политическая семейная палитра была разноцветной, но поскольку пролетарским происхождением не пахло, учиться дальше маме запретили.  

Во время революции и много позже Кубань называли русской Вандеей. Красных там не жаловали. Недолго в Ейске жила аристократия, с семьями бежавшая из столиц. Их дети учились в местных гимназиях с родственниками Севы. Много родных и с той, и с другой стороны связались с белым движением. Одна сестра двоюродная была замужем за офицером, который служил у Шкуро. Она рассказала Всеволоду о приеме у Шкуро в честь взятия Ейска. Что ей запомнилось: все выпили, и Шкуро на спинах казаков танцевал лезгинку. Многие братья деда воевали у белых, один даже был в контрразведке  Деникина. После войны попросил родственника выправить ему фиктивный паспорт, поменял фамилию,  уехал на Дальний Восток, и следы его потерялись.

Но самым страшным временем было безвластное. В один из таких периодов казаки близлежащих станиц вдруг решили уничтожить всех городовиков – так они звали жителей городков.  Кубань, считали казаки, должна быть только станичной. Дед ночью пошел в ополчение, защищать Ейск. Казаков отбили, а на следующий день они одумались, пришли с попами и молебнами просить прощение у горожан. Потом появились красные и отомстили: окружили станицы и под конвоем выселили казаков в Сибирь. Многих –  семьями.

Лука Мартынович Мельников – родной брат бабушки, был редактором газеты «Кубанские ведомости» в Екатеринодаре.  И в гражданскую два его сына  пошли к белым, а Всеволод (тезка Лисинова) -  к красным. Он, еще до революции, стал летчиком.

История маминой линии, которую Всеволод помнит фрагментами, такова, что «хоть пиши с неё роман». Пращур Лисинова - Мельников, в составе Нижегородского ополчения воевал с Наполеоном. После победы, возвращаясь на родину, в Каменец-Подольске влюбился в прекрасную польку из семьи магнатов. Бурный роман закончился полной отставкой бравого вояки: из сибирской ссылки вернулся местный граф, ближайший сподвижник Костюшко, и покорил возлюбленную Мельникова. Однако роман оставил последствие: незаконнорожденного мальчика, Мартиана (Мартына) Ивановича, прадеда Всеволода. Не имея прав на собственность, он получил компенсацию: хорошее образование. И со временем стал инспектором народных училищ в том же Каменец-Подольске, статским генералом. Был награжден орденом святого Александра Невского (Всеволод до сих пор хранит кусочек муаровой ленточки), что не помешало ему, как позже и молодому отпрыску, примкнуть к народовольцам. Наверное, этому способствовала и переписка с Некрасовым. В этой ветви – корни и будущего писателя Мельникова-Печерского.

У Мартына Ивановича было много детей, последней родилась Мария Мартыновна, бабушка Всеволода. Воспитывалась  в Киеве у польских родственников, дружила с одним из братьев – Лукой Мартыновичем Мельниковым, тем самым редактором газеты «Кубанские ведомости» в Екатеринодаре (Краснодаре). Вскоре Лука вызвал сестру, которая перевозила революционные прокламации, к себе, и с тех пор она вращалась в литературной среде. Там фигурировал еще один известный писатель, но уже советский:  Федор Гладков. Члены семьи Мельниковых действуют и среди персонажей его когда-то  знаменитого романа «Цемент», образцового произведения социалистического реализма. Гладков приезжал в Екатеринодар, читал первые рассказы. Кто-то из его слушателей вывел писателя на Луку Мартыновича. Он внимательно отнесся к молодому автору и напечатал в газете первые опусы.

Да и сам Лука писал книги. А, кроме того, втянул сестру в газетную работу. С первым мужем бабушка познакомилась в Украине, однако союз закончился трагически. Однажды они укрылись от сильного дождя под большим деревом, ударила молния, убила мужа, а бабушка оглохла совсем. Образование помогло ей отлично понимать людей по губам. С тех пор в семье панический страх перед грозами. Приехав в очередной раз в Ейске, она, по партийной линии, познакомилась с будущим дедом Всеволода – народовольцем Бутковым.

  - Дед был из простых, - рассказывает Всеволод, - но, как вспоминали родственники, очень человечный.  И у деда, и у бабушки было чувство сверхсправедливости. Вот и у меня спина не гнется – наверное,  от родственников-народовольцев.

Эта негнущаяся спина до сих приносит Всеволоду уйму страданий, но, как часовой на посту, хранит, с его точки зрения, главное: собственное достоинство, без чего не может быть художника.

Бабушка дожила до 89 лет и любовь к литературе передала маме. А бывшие народовольцы, как известно, почти все перешли в эсеры. Судьба большинства печальна. В который уж раз повторился исторический парадокс (или закономерность?):  народовольцы подготовили  революцию, которая безжалостно расправилась со своими детьми.

Взяв Ейск, красные хотели расстрелять деда - Ефима Семеновича Буткова. Спас его один из трех сыновей  Луки Мартыновича – Всеволод Лукьянович Мельников, двоюродный брат матери. Говорят, будто был он знаком со знаменитым пилотом Нестеровым, автором и первым исполнителем «мёртвой петли». Всеволод Лукьянович – герой гражданской войны, кавалер двух орденов боевого Красного знамени. Жизнерадостный и веселый, он  часто наведывался в Ейск, маму называл прекрасной украинкой, а она, вспоминает Всеволод,  никогда не была очарована коммунизмом и добавляет: и я от нее перенял это отношение.

И вот в один из приездов летчик узнал, что деду грозит расстрел. Явился к властям, показал свой мандат и настращал так, что деда быстро отпустили. А иначе не миновать деду  пули. Кстати, во время эпидемии испанки дед сковырнул маленький прыщик и в 1924 году скоропостижно умер. Эта эпидемия унесла и одну из его дочерей - тетку Всеволода.

В 1924-1925 годы Всеволод Лукьянович Мельников был авиационным советником Сунь-Ятсена. Он не только «советовал», но и выполнял боевые полеты, побывал во многих провинциях Китая, помогая китайцам в освободительной борьбе, заслужил личную благодарность  Сунь-Ятсена.

  - Так что свое имя я получил не случайно, - говорит Всеволод: - в честь этого родственника.

  Рассказал Всеволод и о другой семейной тайне. Долгое время для меня оставалось загадкой, откуда почти на всех полотнах художника нерв эмоций поражает не слабее разряда электрического тока, хотя  плоть Всеволода, мягко говоря, этого не предполагает. Сам Всеволод подозревает, что эта особенность наследственная.  В первую мировую дед попал на турецкий фронт в Кобулети вольноопределяющимся. Таких страстей натерпелся  и насмотрелся, что привезли его домой в смирительной рубашке. Говорили, что у него и раньше были проблемы с психикой. Видимо, по этой причине одна из дочерей, тётка Всеволода, родилась невменяемой. «Наверное, эта родовая предрасположенность каким-то боком и меня зацепила» - предполагает художник.  Наверное, свой градус добавил  букет пяти кровей, бродивших во Всеволоде: армянской, грузинской, польской, русской и украинской. Сам тому свидетель, как Всеволод, даже без яростных споров и полемики, а просто увлекшись поразившей его идеей, приходил в экстатическое состояние. В  темнокарих глазах вспыхивали факелочки желтого огня, руки неистово жестикулировали, лицо то разгоралось, то бледнело,  хохолок редких волос над огромным лбом начинал собственную жизнь, и Сева становился прекрасен. Как залп эмоций выливается на полотна – этот божественный  акт и для самого художника остается загадкой, ну а для сторонних наблюдателей –  подавно.

А корни отца – в Закавказье, и судьбе было угодно, чтобы они переплелись с мамиными.  Когда ей после окончания школы запретили учиться дальше, а в завершение она в Ейске осталась и без работы, бабушка надоумила поехать в Грозный,  к двоюродному брату: он  до революции закончил нефтяной институт и работал на промыслах. Кстати, братьев в Грозном жило несколько. Один, Павел Акимович Бутко, учился на курсах бухгалтеров вместе с будущим отцом Всеволода, Николаем. О нем Павел все уши маме прожужжал: какой его друг способный и порядочный! Однако знакомство всё не устраивалось. И тогда Павел поработал сводней: узнав, что Николай командирован в Ростов, в этот же вагон купил билет и маме. Надо ли говорить, что Николай был сразу покорен интеллектом и красотой девушки. В Ростове они расписались, благо в то время процедура еще не обросла бюрократической паутиной.

Родился отец тоже в нефтяном городе – Баку. А большой клан деда, Александра  Егоровича Лисинова, с незапамятных времен жил в грузинском городке Сигнахи, что в  Алазанской долине. Кстати, в нескольких километрах от Сигнахи, в селе Мирзаани, родился Пиросмани. Сейчас в Сигнахи его музей. Население городка наполовину составляли армян , около процента – русские молокане, а остальные – грузины.  Дед – негоциант, пожалуй, самый богатый горожанин, имел два дома, один из них, после революции, арендовала городская управа. Совсем недавно в интернете Всеволод отыскал вывеску и фотографию одного из магазинов деда - в Тифлисе. Забавно было смотреть на вещественное доказательство семейных преданий. Вблизи от Сигнахи  возвышался монастырь с мощами св. Нины – крестительницы Грузии. Так что место  знаменательное.

Но вот дед Александр увлекался не живописью, а, как гласит семейное предание, опереточными дивами. Добром это не кончилось. Он получил диплом Новороссийского университета в Одессе, защитил степень кандидата коммерческих наук. Когда Баку охватил нефтяной бум – поехал туда. Бакинцы знали армянский, грузинский и азербайджанский языки, и дед легко вписался в эту среду. Однако мира под оливами не было, периодически между азербайджанцами и армянами начиналась резня. Богатые армяне сбрасывались на пароход, и смутное время пережидали на Каспии, подальше от опасных берегов.

Поначалу дед работал в концессиях Нобеля управляющим. Потом рискнул: купил кусок земли и занялся добычей нефти. Однако скважины ничего не дали, дед почти разорился. Продал место одному азербайджанцу, а тот – надо же! - получил нефть. По иронии истории, на этом месте еще недавно стоял памятник Кирову.

Теперь – о дамах. Женился дед Александр трижды. Первая жена Дарья, из Телави, была наполовину армянка– наполовину грузинка. Она  и родила отца Всеволода - Николая. Дед её очень любил, но счастье было недолгим. Однажды в дом ворвались грабители, она сбежала, простудилась и умерла. Похоронена в Баку, в ограде армянской церкви.  Вторая жена была армянкой, дед ей то и дело изменял,  и разгневанные родственники пригрозили  зарезать гуляку. Дед срочно развелся за большие деньги: венчанным это было неимоверно трудно.

Ну а третья жена, можно сказать, пустила Севиного отца  - Николая, по миру. Кубанская казачка, она  была молода, но четко знала, что хочет. Когда умер дед, и отец, влюбившись, попросил ее руки, бывшая мачеха поставила условие: хочешь на мне жениться – переписывай на меня все имущество. Охваченный страстью, отец подчинился. Молодая  явилась в Сигнахи и выгнала отца из всех его домов. Скончался дед в 1926 году, похоронен в Тифлисе, где и обосновалась основная ветвь Лисиновых. В том числе – Люсик Лисинова (Лисинян). В её честь названы улицы в Москве и Ереване. За что? Она активно участвовала в революционных событиях в Москве, большевистский агитатор, ученица Стасовой и секретарь Замоскворецкого ВРК. В 20 лет погибла при штурме Кремля и похоронена у Кремлевской стены.

- Отец в Тифлис съездил раз, - вспоминает Всеволод - с родственниками познакомился. Немного покрутился в городе и больше его ноги на Кавказе не было. И не любил об этом вспоминать. Сам считал себя русским  по духу.

Одна легенда гласит, что  молодые члены семьи - грузины, родственники бабушки, были связаны с революционерами. Как-то, в 1905 или 1907 году, в подвале дома ночевала группа странных людей, лицо одного скрывал башлык. Дядя Всеволода, который и рассказал ему эту историю, будучи в то время мальчиком, спросил родителей: что за человек в башлыке?  Ему тихонько ответили: Сталин! Говорят, были там Орджоникидзе, Алилуев, отец жены Сталина… Скорее всего, пряталась группа после очередного акта экспроприации. Уже взрослым Всеволод сфотографировал этот дом.  

Выбор

После Китая отца назначили в Салават, где «зеки» за колючей проволокой строили мощный нефтехимический комбинат. В Башкирии, а точнее – в Стерлитамаке, что совсем рядом с Салаватом, отец работал еще в начале 30-х годов. Тогда семье, в которой был уже Юра, старший брат Всеволода, несказанно повезло: Кубань голодала, а в Башкирии была благодать. По тем меркам, разумеется.

Здесь надо сказать, что своим рождением Всеволод обязан трагической гибели брата Юры в 1942 году. Недалеко от школы новобранцев готовили к отправке на фронт, как говорили, под Сталинград. Конечно, мальчишки натаскали много боеприпасов. Однажды приятель притащил на школьную линейку гранату и выдернул чеку. Юра выхватил её из руки друга, хотел выбросить гранату в окно, но не успел. Прогремел взрыв… К счастью, больше никто серьезно не пострадал, но Юры не стало. Родители долго не могли прийти в себя.

Юра был самым высоким в классе, походил на прадеда Мельникова и на маму, которая его очень любила. «Не могу сказать – больше или меньше меня - говорит Всеволод. – Я по молодости не осознавал, какая это была трагедия. Только сейчас понимаю. Отец больше не хотел детей, мама даже аборты делала. Он как-то сказал маме: не хочу плодить нищих! Отец имел орден Ленина, однако никогда не был в партии, хотя ему предлагали. Он отмалчивался, и со мной о происходящем в стране никогда не говорил. Хотя сам хорошо зарабатывал, но понимал, что, в сравнении с дедом, уровень жизни его детей пойдет по нисходящей».

  - Я, - продолжал Всеволод, - никак не мог понять в детстве, любит отец меня или нет. Помню, просил: поцелуй меня перед сном. А он: поцелуешь меня в холодный лоб. Так и получилось. Но в конце жизни я для него был как свет в конце туннеля.

Пока отец дожидался квартиры в Салавате, семья жила в Ейске. Впрочем, и салаватский период оказался коротким: отца назначили в Омск, на нефтеперерабатывающий завод. (Все-таки тесен мир: Лисиновы покинули Омск в 1961 году, а я в 1964 году начинал там работать в областной «молодежке».) И тут Сева оказался на перепутье. 

Мама мечтала, чтобы сын получил музыкальное образование, поскольку у мальчика был хороший слух и голос, правда, слабый. А отец, напрочь лишенный этих способностей,  не возражал против живописи, с гордостью показывая друзьям и знакомым рисунки сына, хотя сам с грехом пополам мог изобразить кособокий домик. Какое-то время мальчик все-таки пел во дворце пионеров, однако все эти упражнения закончились после того, как у Севы от сильнейшего волнения перехватило без того слабенькие связки в момент  выступления перед делегацией китайцев.

Зато он с увлечением копировал на бумагу маслом и гуашью яркие китайские открытки, а вскоре, не без маминой помощи, открыл Рубенса и Делакруа. Заводской художник, которого отец привел наставить сына на путь истинный, увидев гамму ярких красок, сказал, что мальчик, скорее всего, талантливее его самого, нащупал что-то свое и ломать его – только портить. Вместо уроков сделал своими руками и подарил мольберт, который Всеволод хранит до сих пор, как талисман, и даже изредка использует.

  - Возвращаясь в свой подростковый период, - рассказывает Всеволод, - я не помню, чтобы дома были какие-то лекции об искусстве. Думаю, что важно не это, а отношение к искусству в быту, в повседневных разговорах. Чему семья отдает предпочтение: тряпкам или литературе, искусству? Это на детей влияет сильнее, чем какие-то умные разговоры.

Вроде бы смирившись с увлечением сына, родители, тем не менее, терзались сомнениями. Отец втайне мечтал пристроить сына в нефтехимический институт им. Губкина, поскольку сам очень хотел быть в молодости инженером-нефтяником, но успел закончить лишь грозненское реальное училище. А профессия бухгалтера его тяготила.

 Мама же, прививая интерес к литературе, под конец жизни призналась, будто ошиблась,   воспитывая сына гуманно. Нет, нет – и всплакнет, мол, по моей вине не приспособлен мальчик к жизни. Все прекрасно понимала и бабушка. В 60-м году, незадолго до ее кончины, Сева нарисовал с фотографии ее портрет и послал. Бабушка написала: «Господи, зачем он хочет быть художником?! У них  такие несчастные судьбы…»

Да, от своей судьбы Всеволод не ушел…

После Омска отцу на выбор предложили два места: в Ярославле и Новополоцке. В Ярославле было голодно, а в Белоруссии – сытно. Однако вместо города среди сосновых и еловых лесов стояло несколько знакомых хрущевских бидонвилей. Из окна виднелись ближайшие деревни.

  - Я стал рисовать прямо из окна. В основном - лес, - вспоминает Всеволод. – Но поскольку еще не знал импрессионистов, то натуру копировал точно: зеленое писал зеленым и так далее. Однако позднее импрессионисты освободили меня от рабства натуры.

Он кончил десятый класс, когда в Новополоцк на пленер приехала группа студентов и преподавателей Витебского худграфа : рисовать стройки коммунизма. Сева познакомился с преподавателями и показал свои работы. «Подготовки у меня никакой не было, - вспоминает он, - но преподаватели уловили мое горячее желание рисовать и на вступительных экзаменах натянули  четверку по основному предмету».

Так Всеволод Лисинов стал студентом.

Институт

Начитавшись книг по искусству, которые покупала мама, на учебу Всеволод ехал как на встречу с возвышенным. Тем сильнее потрясла его атмосфера, в которую окунулся. Институт обрёл свой статус лишь за два года до его поступления – прежде здесь было «графилище» - художественно-графическое училище. Понятно, что за два года учебно-методический уровень заведения не шибко вырос. Большинство преподавателей, а за ними и студенты, смотрели на искусство как на вещь сугубо утилитарную, с помощью которой можно и  зарабатывать. Уже на первом курсе товарищи кинулись на поиски халтуры, делали деньги писанием лозунгов, объявлений, изображением передовиков социалистического соревнования. Отношение к искусству потрясло Лисинова. Для сокурсников все было просто и понятно, а Всеволод недоумевал: как можно святое променять на ерунду!?

Присмотревшись к однокурсникам, он со временем понял, что многих на приработки толкала нищая жизнь. Но большинство ребят, вчерашние жители белорусских деревень, так были воспитаны. Бог дал способности, кому-то – талант, но родители и общество не надоумили, как этим даром распорядиться.

Накладывала отпечаток и обстановка в стране. Шел 1962 год, стояли длинные очереди за хлебом. От троюродного брата, который учился в Новочеркасске, Сева узнал о расстреле рабочих, осмелившихся протестом ответить на  подорожание колбас  и масла. Начался Карибский кризис, а затем и Берлинский. Власти утроили бдительность: малейшее возмущение интеллигенции приравнивалось к уголовному преступлению.

Ужасным испытанием оказался и быт. Ребята изъяснялись матом, от которого у Всеволода уши вяли. А где мат – там грубость и хамство. Все нутро Севы, привыкшего к домашней деликатной атмосфере, ныло и болело, а товарищи смеялись над маменькиным сынком. Для него обычные реалии советского общежития вырастали в непреодолимые проблемы.  Он не мог переступить порог туалета в общежитии, где, пардон, вместо перегородок между очками возвышались кучи, которые никто не убирал. Всё Севино естество протестовало, как только он приближался к этому месту. Обходил его по неделям, отчего растянул кишечник, и этот нечеловеческий режим к старости добавил болячек.

Другое поразившее открытие: секс, которому товарищи предавались походя. Даже в коридорах, на столах для глажки. Ну а про комнаты и говорить нечего. Ребята приводили очередную девицу, и, не чинясь, выпроваживали Севу погулять до такого-то часа. «Меня все там дурачком считали», - вспоминает он.

Как водилось, новоиспеченных студентов отправили в деревню на лён. Осень выдалась дождливая, лен собирали по колено в воде. Всеволод оказался на грани нервного срыва. Разболелась нога, он еле ходил. Вернувшись в институт, не смог посещать уроки физкультуры. Врачи, ничего не обнаружив, заподозрили  симуляцию. В Новополоцке отец сам повел сына к врачу. Тот безапеляционно заявил: ваш сын все врет, он здоров, но не читал моральный кодекс строителя коммунизма. А потом выяснилось, что у Всеволода разыгрался  колит и  отдавал в ногу.

На втором курсе случилась неприятная история. По телевидению смотрели похороны Джона Кеннеди. Всеволод так впечатлился, что предложил ребятам надеть черные траурные повязки. Смастерили их из старых тряпок и даже нарисовали американский флаг. Так, с повязками,  и явились на занятия в скульптурные мастерские. Преподаватели всполошились: снимайте немедленно!  Однако слух пошел, и ребят стали прорабатывать по комсомольской линии. Всеволода, как ни странно, сразу не тронули, видно, сработал авторитет отца, в то время – главного бухгалтера крупного завода. Но потом стало известно,  кто  инициатор акции.  Всеволод почувствовал это по косвенным репрессиям: то его засыпают по одному предмету, то по другому, то – по третьему. Оставляют на дополнительные занятия. Он понял: хотят отчислить за неуспеваемость. Стало совсем невмоготу. Раз, приехав домой на выходные, рассказал о ситуации и заявил: надо уходить. Отец это не понимал и страшно переживал.

Однако у всякой медали две стороны. Недолгая очная учеба открыла Всеволоду такого художника, как Шагал, а потом и атмосферу, созданную художниками-авангардистами в Витебске. Однажды подошел студент и говорит: хочу с тобой познакомиться. Это был Феликс Кузнецов. Его  мать Анна Вениаминовна – надо же! - училась у Шагала, отец  был обычный художник-оформитель, но весь пропитанный благоговейным отношением к искусству. Анна Вениаминовна много рассказывала о Шагале, и Всеволод, до того слышавший о нем отрывочные факты,  впервые  ощутил художника живым человеком.

Из преподавателей Всеволоду ближе оказался недавно появившийся в институте Борис Шишло, выпускник ленинградской Академии художеств, и его жена Цовик Бекарян, дочь армянского художника. Шишло читал студентам любимую историю искусства, у него оказалось много книг, которые он с удовольствием давал Всеволоду. Как-то Шишло сказал ему, что в журнале «Декоративное искусство», который был в то время очень популярен, появилась  статья о Шагале. Однако работы Шагала – цветные и хорошего качества –  он впервые увидел, когда их привезла в Витебск Надя Леже. Позже, когда вернулся в Новополоцк, приятель подарил книгу о Шагале с отличными иллюстрациями, изданную в Румынии – там не существовало столь жестких запретов на художников, не вписавшихся в социалистический реализм. Вот так, по капельке, по зернышку Всеволод узнавал, что, оказывается, искусство советского периода было не столь прямолинейно одноцветным, как это преподносили в институте.

Шагал его, конечно, поразил, но чтобы подражать ему – такого желания Всеволод даже не ощутил. У него к тому времени потихоньку складывался свой взгляд на мир, формировалась своя техника его изображения.

  - Но у Шагала, - сказал мне Всеволод, - я увидел главное: раскованность. Нас ведь тренировали ходить по одной половичке, а Шагал показал, что можно рисовать совсем иначе. Преподаватели боялись такие вещи говорить, хотя некоторые тихонько признавались, что знают Шагала,  да и не его одного.

Вообще, старательно выкованный «железный» занавес оказался не столь уж монолитным. Вроде он только что появился, а ржавчина уже оставила прорехи, сквозь которые просачивалась нежелательная для идеологически чистых советских граждан информация. Третьекурсники, с которыми в общаге жил Всеволод, где-то брали журналы «Америка», «Польша». Там писали об абстракционизме, печатали яркие, хорошего качества иллюстрации. Ребята подражали, но Сева подражательства  не понимал. Его притягивали другие художники.

Еще на первом курсе он познакомился с человеком, который  спросил: не хочешь ли  купить книгу о постимпрессионизме? Сева загорелся. Человек привел его в витебские трущобы и вытащил книгу Джона Ревалда большого формата. Позже он купил и книгу об импрессионизме того же автора. Всматриваться в иллюстрации  – это было наслаждение! «Я тогда и Шагала, и Ван Гога, и Сезанна воспринимал в целом, не особо анализируя, - вспоминает он сейчас. – Для меня эти художники были свет в окошке. И я страшно удивлялся, когда встречал советских художников, которые этими направлениями даже не интересовались».

Между прочим, подобные книги даже по тем временам стоили совсем не дешево. На  выходные Всеволод ездил в Новополоцк, и родители на неделю давали 10 рублей. Семь шли  на книги, а на трёшку он перебивался. До сих пор помнит, что столовский обед стоил 29 копеек, но и его он не мог позволить каждый день, обходился маминой стряпнёй. Правда, оначалу привезет – а она исчезнет бесследно. Оказывается, однокашники заметили, что Сева втихомолку ест, а с ними не делится. Жадный? Решили проучить. Сева не стал выяснять отношения, а товарищи вскоре поняли, что причина не в жадности, а в книгах, и перестали объедать. 

Из книг он вычитал и про Малевича, который работал в Витебске одновременно с Шагалом. В этом смысле городу несказанно повезло. Однако фотографии работ  Малевича попадались все черно-белые и маленькие. По ним составить представление о художнике было невозможно, а советская печать нещадно ругала его за абстракционизм. 

Много позже, попав в Смоленск, Лисинов купил книгу хорошего качества - «Советский фарфор 20-х годов». И там нашел фотографии многих вещей Малевича. Он когда-то пропагандировал, что искусство должно быть в утилитарных формах – на репродукциях тарелок Всеволод увидел супрематические росписи Малевича и его учеников. Даже в 70-х  делали цветные композиции под Малевича. Однако Шагал был популярнее.

  - Я читал, - продолжает Всеволод, - что Малевич приехал в Витебск, когда там еще был Шагал, назначенный  комиссаром по вопросам культуры области. Шагал  вскоре уехал. Не могли два гиганта ужиться, поскольку были очень разные. В том-то и дело. Если в рамках соцреализма все художники одинаковые, то по-настоящему свободные художники совершенно разные. И по психологии, и по восприятию мира, и по технике. Однако советские идеологи вдалбливали в наши головы, будто так называемые свободные художники на самом деле одним мирром мазаны. 

Шагал – это воплощение яркого индивидуального стиля. Анна Вениаминовна Кузнецова рассказывала, что вначале она поступила в кружок художника Юрия Пэна. Он был  учителем Шагала, а сам считал себя учеником Репина. Но Кузнецовой было скучно у Пэна,  и когда она попала к Шагалу, тот сказал:  я дам вам полную свободу для творчества, ничем не буду сдерживать,  только помогу  искать себя. И они все кинулись к Шагалу. Что интересно – у Шагала были не ученики в традиционном понимании, а последователи. Но – не стиля, а духа, осмысления мира.

-  Шагал бывал  в Смоленске?

  - Конечно, эти города рядом расположены. Тем более, родился Шагал в Лиозно, между Смоленском и Витебском.  Родители маленьким перевезли его  в Витебск.

Дрессуре не подвластен

  Дух нового искусства начала XX века,  словно подоблачные  мужчина и женщина с картины Шагала, витал над худграфом Витебского института, не снисходя однако до аудиторий, учебных мастерских и студиозов. Всеволод находил общий язык с преподавателями истории искусства, дружил с ними. Его освобождали от экзаменов по этому предмету, поскольку и без того было известно, что Лисинов знает куда как шире программы.

Правда, сам он в этот период не рисовал. С одной стороны, давила даже не проза – убожество общежития и окружение. А с другой – ученические штудии, больше похожие на дрессуру. У него были совсем иные понятия, чему бы стоило учиться. Вся обстановка в семье настроила Всеволода на индивидуальный подход, но преподаватели готовили учителей рисования для школы. Им по духу ближе оказались ребята без особых запросов. «Наверное, - признается Всеволод, - я был максималистом, да и сейчас таким остался».

Нередко он сбегал с лекций, просиживал в библиотеке или гулял по городу, мучительно раздумывая: а не напрасно ли поступил в этот институт? Из-за прогулов даже отца вызывали. Тот страшно огорчился: «Я-то думал, что это твое любимое дело… Не понимаю, что тебе тогда надо?»

 - А я, - вспоминает Лисинов, -  не мог ему ничего объяснить. Помню,  сбежав в очередной раз с занятий, пошел в кино на «Земляничную поляну» Бергмана. Это было настоящее потрясение, несравнимое с тем, что давали преподаватели.  Они даже не пытались приблизить нас к духу искусства, а учили голой технике: постановки,  кубы, шары…

  - Но ведь все наши художники, в том числе - знаменитые, мучились классными штудиями, - пытаю Всеволода. – Вот я читал воспоминания знаменитого педагога Чистякова, у которого учились многие наши корифеи-художники. Он пишет, что как бы не были скучны штудии -  эти азы ремесла не освоить нельзя.

  - Смотря для кого, - парирует Всеволод. -  Я - рисующий живописец, но рисунку учусь всю жизнь и чувствую, что он становится сильнее. Вот и Хокусаи всю жизнь совершенствовал рисунок.  За короткий промежуток, искусственно форсируя,  не научиться. Техника нарастает постепенно.

  - А техникой можно убить фантазию?

  - Можно. Очень просто. И многих убивает. Я не знаю, как учились в XIX веке, но русское искусство тогда не блистало. Это сложный вопрос. Ван Гог тоже учился рисовать, но, как я читал, в понимании его преподавателей, он не был блестящим учеником. У каждого художника, если он действительно художник, вырабатывается своя система рисунка, рука, свой почерк, изобразительный язык.

  - Я до сих пор чувствую, что совершенствуюсь, - продолжал Всеволод. - А тогда, в институте,  было самое начало. И во мне, в отличие от остальных ребят,  сидело нечто мое, в чем я и сам не мог еще разобраться, а преподаватели – подавно. И это «мое» меня  останавливало и говорило: тебе сейчас надо делать совсем другое, а не эти кубы и шары рисовать. Но что? Я не понимал, сам с собой боролся. А подсказать некому. Не оказалось рядом Шагала, который давал своим ученикам полную свободу самовыражения. И я рад тому, что мало учился на худграфе: три года – и все.  Больше штудиями не занимался, и вообще старался забыть, чему меня там учили.

  - Тебе это удалось?

  - Удалось! – рассмеялся Всеволод. - Но самое главное – я победил страх, который они внушали, что, мол, делать вот так или этак - нельзя. Это запрещено и это запрещено.  Возможно, запреты меня сильнее всего убивали. Как в лагере: шаг влево, шаг вправо – крамола.

Эта мучительная адаптация длилась два года. И Всеволод было совсем решил уйти с худграфа, чтобы поступать на искусствоведение в Ленинградскую Академию художеств. Однако внезапно в 1966 году скончался отец. Мама слегла, какая тут Академия? Поскольку отца на заводе очень уважали, Всеволода взяли на работу, в институте дали годичный  академический отпуск. Он перевелся на заочное отделение.

 «Городской сумасшедший»

- На завод меня приняли помощником оператора установки крекинга, - рассказывает  Всеволод. – Честно признаться, я ничего не понимал в технологии, старательно крутил вентили и гайки, которые показывали, носил с места на место то или это… Словом, исполнял, что говорили старшие по должности. Скука была невыносимая.

 Еще во время учебы в институте общество «Знание» попросило Лисинова  читать лекции по истории искусства. Он с удовольствием рассказывал публике о русских художниках,  иллюстраторах народных сказок и даже про авангард. И когда в Новополоцке зажала скука, он вспомнил про общество «Знание». Пришел, предложил свои услуги и услышал, что нефтепереработчикам о живописи знать не обязательно, а вот лекции по международному положению очень нужны. Однако эта тематика было слишком далека от Всеволода…

Тем не менее, этот вроде бесполезный визит сыграл большую роль в жизни Лисинова. Вскоре после Всеволода, в «Знание» заглянул Александр Морозов, корреспондент местной многотиражки. Ему и рассказали, что приходил какой-то сумасшедший, напрашивался читать лекции об искусстве. Морозов, тоже страдавший без общения с нормальными людьми, разыскал Лисинова и явился к нему в дом. Так, осенью 1966 года, началась их дружба, которую оборвала только смерть Морозова. 

Саша Морозов, с которым и я долгое время общался, работая в Смоленске, привел к Лисинову Володю Шаппо, а тот, в свою очередь, Валерия Хлебовича, который  на всю жизнь стал главным ценителем лисиновского творчества. Интересно, что Хлебович не был художником, в те годы он работал на химкомбинате, уже в наше время ушел в строительный бизнес. Совершенно разные эти люди со Всеволодом, но вот сошлись на «странной»  живописи Лисинова. А Шаппо - художник, младше Всеволода всего на четыре года, однако считал и считает его до сих пор учителем. Правда, Лисинов, по его собственным словам,  быстро заработал сомнительную славу городского сумасшедшего.  Родители Шаппо и Хлебовича запрещали сыновьям дружить с этим «ненормальным».

- Я, - вспоминает Всеволод, - не стесняясь, при всех говорил, что думал, и КГБ стало следить за мной. Конечно, в то время вести себя так было неосмотрительно. Мама это хорошо понимала и очень переживала. Если посмотреть мою трудовую книжку – там много записей. Я метался, не мог найти себя. Однажды ехал после очередной смены, мама стояла на балконе и плакала, потому что я задержался.  Я трезво оценивал ситуацию, понимал, что горожанам никакая культура не нужна. А я делаю то, что даже на худграфе не поощрялось. Я понимал, что у меня будет тяжелая судьба,  и мама понимала. Но жить иначе не мог.

Отец умер, оставив ровно четыре рубля. Как все кавказские люди, он не позволял маме работать. Это подрывало его достоинство. И все-таки в Саратове мама трудилась в детсаде, да в войну - на нефтезаводе. Вот и весь трудовой стаж. По смерти кормильца начислили  пенсию - 40 рублей. Этим ограничивался  доход семьи, поскольку заработки Всеволода были мизерны. 

- Однажды задержался на работе, почему-то уходить не хотелось, - рассказывает он.  Приезжаю домой – дверь раскрыта, свет горит, стоит милиция: ваша мать умерла. Это случилось 22 апреля 1970 года, как раз  в день столетия Ленина. Я ждал этот день, много треску было, и я почему-то думал, что сделают выходной. Но пришлось ехать на завод, а мама решила постирать белье. Ей стало плохо, выскочила на лестничную площадку. Но что соседи могли сделать? Пока ехала «скорая», мама скончалась. Сердце болело, лечилась, но об этом молчала. Поскольку отца на заводе еще помнили, помогли мать похоронить. И я остался совершенно один в этом чужом мире.

Вот какой стих написала о Всеволоде Мэри Этус, его старая новополоцкая знакомая, давно живущая в США:

Жил да был 
в 3-х комнатной квартире
художник по имени Сева.
Жил он впроголодь, жил без хлеба
зато - окошко в пол-неба.

Хочешь - прыгай, а хочешь - дыши
(а кругом ни души) -
прыгнуть, 
рассыпаться вдребезг не страшно, 
одинок я, как Эйфелева башня.
Только с этой картиной 
и с этой 
и с той 
связан я пуповиной,
связан болью, разбавленной кровью,

всем своим естеством одичалым
и зачаточным чувством величья.
А если безличья?!
(а кругом ни души)

На подаренной мне картине 
подпись по-латыни : "lisinian"

Новополоцк, 1976.

Словно предвидя близкую кончину, мама незадолго до ухода из жизни выдала сыну еще одну семейную тайну. Оказывается, Степан Белецкий, знаменитый шеф жандармов царской России, доводился двоюродным братом бабушки Всеволода. Как говорится, седьмая вода на киселе. Однако, на всю жизнь напуганная ужасами гражданской войны на Кубани, принадлежностью своего отца к партии эсеров, да и всей историей СССР, мама боялась даже заикаться о дальнем родстве с Белецким...

Совершенно убитый уходом мамы, Всеволод работу бросил, ел через день-два, жил на книги, которые сдавал букинистам. «Я выглядел настоящим бомжом. Пальто совсем обветшало, так я обматывал тело, как сейчас помню, девятью шарфами. Носил лыжные кирзовые ботинки, благо они стоили пять рублей. У одного подметка отвалилась, и я привязывал её шнурком. Но рисовал по четыре работы в день. Какие не нравились – выбрасывал с балкона. Потом узнал, что их собирал Хлебович и хранит до сих пор. Если бы не рисовал – не знаю, что со мной было бы», - признается Лисинов.

Наверное, пережить трагические события в какой-то мере помогло то, что Всеволод нащупал тему, к которой возвращается и сегодня. В 1966 году случился юбилей Шота Руставели. Произведения поэта Лисинову нравились с детства, да еще сказались, наверное, кавказские корни. По случаю юбилея Всеволод перечел «Витязя в тигровой шкуре» в переводе Николая Заболоцкого и подумал: а почему бы не сделать серию декоративных картинок? Сделал. Увидел один чиновник из городского управления культуры и предложил выставить, вместе с работами еще двух-трех местных художников, в кинотеатре «Космос»,  через дорогу от дома. Так состоялось первое явление художника Лисинова народу, а для него самого – начало декоративного периода.

  – Можно считать декоративизм  реакцией на систему обучения в институте, - говорит Лисинов. -  Я ушел в противоположную сторону,  в совершенно новое и полностью запретное официальными студенческими программами. Наверное, тяга к декоративным картинкам сидела у меня  внутри, поскольку  любовь к открытому цвету, видимо, генетическая.  А частично это связано с тем,  что ребенком я жил в   Китае. Вначале, казалось,  эти композиции можно делать бесконечно, но к 82-му году понял, что я заштамповался. Эти годы  были настоящей школой и многому научили. Я нашел свое лицо. И дальше плоскость, орнамент и открытый цвет  были основой моих работ,  главным художественным языком.

В это время в Полоцк приехали люди из Витебска, среди которых оказался  Соловьев,  председатель областного союза художников. Побывав на выставке, Соловьев сразу выделил работы Лисинова. Они познакомились, со временем подружились.Соловьев устроил было Всеволода  на работу в местный филиал  мастерских областного союза художников. «А у меня, - рассказывает Лисинов, - ничего не вышло. Я даже буквы не мог писать, все получались криво-косо. Мог рисовать только то,  что внутри  сидит. А что другие  требуют – не понимал. Терял ориентацию и не понимал».

Ребята бодро рисовали панорамы строек, писали оптимистические лозунги «Вперед, к победе коммунизма!» А у Всеволода кисточка валилась из рук… Пробовал работать оформителем на заводе – опять не получалось. Ему говорили: что ты за художник, объявление о партсобрании не можешь написать!

Между тем,  настало время  готовить  диплом. Он  выбрал тему  «Искусство в советских марках».

-  У меня было гигантское количество марок, и у Феликса Кузнецова тоже, - вспоминает  Всеволод. - Требовалось в дипломе изобразить, например, метро, его архитектуру, но я  даже эскизы марок не хотел рисовать, от греха подальше. Друзья помогали. А сам отделался тем, что описал, в  каком году какая серия марок выпущена, что там изображено и так далее. Словом, защитился. «Графилище» как страшный сон ушел из моей жизни. Но вот друзья остались, до сих пор они в Смоленск ко мне приезжают, и я к ним наведывался, хотя езда для меня – мука адская. Интересно, что об искусстве мы тогда мало говорили, я, прежде всего, ценил в них человеческие качества. И потом, в юности одиночество невыносимо, тянет к себе подобным, даже если не сходишься с ними во взглядах на искусство. Интересно, что из однокурсников, которых сильно расхваливали за рисунок, никто не стал художником! А я слишком рано понял, что во мне сидит нечто мое, и я этому нечто доверял больше, чем всем институтским преподавателям. Поэтому так быстро и забыл, чему меня там учили.

  Дo сих пор Всеволод считает себя самоучкой.

- В чем же заключалось это «нечто», в тебе сидящее? Как ты рос профессионально?

- В полоцкий период я чувствовал в себе сильное декоративное начало, а оно тогда начисто отвергалось. Начисто! 

- А где брал кисти-краски? Материалы?

- Какое-то время помогал Соловьев, пока работал председателем союза художников.

Видимо, Соловьев понимал, что у молодого человека недюжинный талант, и как мог, поддерживал Всеволода. Однажды прислал корреспондента областного телевидения – сделать сюжет. Дама оказалась слишком бойкой, придумала легенду, что будто герой пишет портрет передового рабочего. «И так стала на меня давить, - посмеиваясь, вспоминает Всеволод, - что не выдержал и выгнал её. Соловьев потом мне выговорил: «Разве так можно! До чего ты дошел!» А я ни на какие компромиссы не мог пойти. Претило мне писать фальшивых рабочих – не мое это! Да и не получилось бы, раз не по мне. А что внутри сидело – требовало развития.

Три года, проведенные в Новополоцке после перевода с очного отделения института на заочное, сформировали Лисинова и как художника, и как человека. «Я понял, что в творчестве обречен на одиночество, - говорит он, - и с годами вряд ли появится больше друзей».

Однако от «нечто», в нем сидящего, Всеволод не отступил. На короткое время устроился  рабочим сцены во дворце нефтяников. Получал гроши, на службу практически не ходил. Как-то познакомился с новым балетмейстером дворца,  и тот предложил расписать стенку на балетный сюжет в духе XVIII века.

- На счастье отъехал в командировку директор, - рассказывает Всеволод, - и я в каком-то безумстве четыре дня,  без сна и еды,  писал бал:  в центре - кавалер, в камзоле, кружевах, при шпаге; вокруг - королевский балет, дамы в бархате и кринолинах. Бабочки летают, колонны, серебро, золото…

Моцарта он много слушал, особенно «Реквием» - после смерти мамы.

- Это сумасшествие свалило меня совершенно без сил… - продолжает Всеволод. - Мне рассказывали, что начальство осталось страшно недовольно: почему ангелочки голые? Что за антисоветчина? Сильно возмущались испорченной стеной: роспись занимала пять на четыре метра. 

Но как ни странно, нашелся защитник: роспись произвела впечатление на завотделом культуры горисполкома. Он четыре года оберегал фантазии Всеволода, а потом эту стенку демонтировали вообще. Лет двадцать спустя он побывал в Новополоцке – о росписи никто из жителей, кроме друзей, не помнил...

Куклы и кукловоды

А судьба в лице Морозова нежданно-негаданно готовила перемены в жизни Лисинова. Причем, перемены кардинальные. Морозов учился на заочном отделении псковского пединститута. Будучи на сессиях, подрабатывал в местной прессе. Однажды на глаза попался мальчишка, рывшийся в помойке. Сработал репортерский рефлекс: Александр щелкнул затвором фотоаппарата. И надо же случиться совпадению: по соседней улице шла первомайская демонстрация. Как тогда водилось, вокруг шныряли агенты КГБ. Подскочили к Морозову: что это вы снимаете? Очернительство!? И Александра без долгих разговоров как несознательного комсомольца выкинули из института. Он пытался восстановиться, и это удалось, но только - в смоленском пединституте. Несколько раз ездил на сессии, город понравился -  решил переехать. Нашел работу в историческом музее, поменял квартиру. Но в Смоленске заскучал без друзей и написал Всеволоду:  приезжай.

Лисинов, которому в Новополоцке давно было невмоготу, приехал раз,  другой. «И вдруг звонок Морозова:  я тебе работу нашел в театре кукол, - рассказывает Всеволод. - А я сижу  без работы, без помощи – в большой обиде на союз художников. Соловьев ушел, меня и так плохо знали, а тут совсем забыли. Попросился  в союз художников – сказали, что мои работы идеологически вредны. Ну и правда, Моцарт не был коммунистом».

К тому времени у Всеволода скопилось огромное количество работ. Однако после двух выставок  ни на одну  их не брали. То кивали на то, что автор – не член союза и не умеет рисовать, то, дескать, идеологически не выдержан. Это клеймо красуется  на Лисинове всю жизнь.

После звонка Морозова он недолго думал: бедному собраться – только подпоясаться.  И правда – в Смоленский театр кукол его взяли даже без прописки, что по тем временам было невероятно. Но директору и режиссеру с эстонскими корнями и не столь кондовой, как сугубо советская, идеологией понравился скромный молодой человек (они не подозревали, что за скромностью скрывается невероятная отвага отстаивать свои творческие принципы). Да и декоративная живопись Всеволода как нельзя лучше подходила профилю театра.  Лисинов на конкурсе обошел конкурентов, к лету 1973 года трехкомнатную новополоцкую квартиру  обменял на двухкомнатную и стал смолянином.

Но годом ранее Морозов предложил познакомить Всеволода с девицами. «Созвонились, договорились встретиться у пушек», - рассказывает Лисинов. «У пушек» - это у входа в исторический музей на одной из центральных улиц Смоленска. Так Всеволод познакомился с будущей женой Татьяной, в то время – студенткой инъяза пединститута.

- Я – смолянка, - рассказывает Татьяна Константиновна. –  Отец – инженер, мать – бухгалтер. Увидела Севу и подумала: как его в таком хипповом виде домой приводить? Но потом поняла, что одевается он так, поскольку живет на пять рублей в неделю, да на то, что друзья подкинут. А когда увидела его живопись – поразили тона, очень необычные. Я интересовалась живописью, дружила с нашими ребятами с худграфа, вместе слушали лекции по искусству.

Через несколько дней после знакомства у Татьяны был день рождения, и Сева подарил свою картину. Потом её выклянчил Виктор, брат Татьяны: не могу, говорит, без нее жить. На первом плане – цветы красные, а на втором –  собор. Это полотно так и висит у брата в московской спальне перед глазами.

- С того дня мы сблизились, - вспоминает Татьяна. – Я поняла, что Сева – не позёр, что это - его внутреннее естество, и оно рано или поздно пробьется. А еще мне стало ясно, что этого человека нельзя бросать – он слишком беспомощен по-житейски, пропадет, и на моей душе будет грех. Мне исполнился 21 год, и я была готова идти за ним куда угодно.

Но родители протестовали относительно их союза. Тогда с ними поговорил брат Татьяны, убедил, что Всеволод – человек хороший, вовсе не богемный. Словом, в апреле 1973 года они поженились, и с тех пор вместе.

- Я закончила английское отделение, - говорит Татьяна. – Но в те годы в городе был излишек преподавателей, устроиться в школу невозможно. И я пошла в книготорг, благо рядом. А язык – ну что ж, помогала дочери.

Я поинтересовался, как Татьяна воспринимает живопись Всеволода.

- Всегда критикую, - машет рукой она. – Я самый большой критик. Сева часто не соглашается, а потом оказывается, что я была права. Но – это на стадии обсуждения темы. Когда начинается творчество – он меня отрезает: сюда не лезь! Я и сама чувствую черту, за которой он всю критику отметает, и за нее лучше не заходить. А когда картина готова – к ней привыкаешь. Если снимаем – уже в квартире чего-то не хватает.

Однако, признается Татьяна, некоторые полотна очень сильно действуют эмоционально, и слишком долго воспринимать такое напряжение трудновато.

- Таня, - говорит Всеволод, - всё равно, что вторая мать, я перед ней полностью открыт. И что бы она не говорила, как бы не критиковала - ее советы по части живописи очень ценю.

 В театре кукол Всеволод работал около пяти лет.

-  Я тогда всё еще был во власти декоративизма, - вспоминает он, – что, кстати, очень помогало. Это направление -  особая стилевая конструкция, а театральное искусство в моем понимании - прежде всего стиль. Находить его очень помогало знание истории искусства. Большая роль в этом принадлежит режиссеру, он  должен  понимать художника. Но у меня такой контакт случился  только с одним режиссером. С остальными  приходилось идти на компромиссы, а они  полностью убивали мой художественный язык.

Тонкость, по мнению Всеволода,  в том,  что  театр кукол  сложнее драматического потому, что первый теснее  связан с изобразительным рядом. В кукольных театрах художники всегда играли большую роль, а  чиновники, как правило,  вкусом не отличались никогда. По идее, артисты и чиновники от культуры должны всегда сотрудничать, вместе искать методы управления на пользу обществу, искусству. Но такие альянсы случались редко.

Так что медовый месяц в кукольном кончился буквально в один момент, когда  между директором театра и управлением культуры пробежала «кошка». В первую очередь,  под пристальным надзором оказался Лисинов со своим  декоративизмом.

Готовили спектакль «Кот в сапогах». Всеволод придумал выстроить сцену в виде трельяжа – до сих пор у него сохранились эскизы. Зеркала - в центре, а по бокам – второстепенное действие. Режиссер одобрил идею, но  вскоре уволился.  Приехал другой,  отлично знающий, как правильно поставить «Кота в сапогах»  и какие куклы должны изображать персонажей.

- Мои изыски ему не понадобились, - вспоминает Всеволод, - у него была наработана  типовая халтура. Стыдно, а куда деваться?

Был еще жив основатель театра – Дмитрий Светильников, однако оставшемуся  не у дел и лишенному способов влияния, ему  досталось роль пассивного наблюдателя.

- У меня с ним были сложные отношения, - рассказывает Всеволод. – Но  моими работами на выставках он искренне восторгался.

Иногда в театр приглашали режиссеров со стороны. Однажды приехал ярославец Игорь Зайкин. «Это был мой взлет! – восклицает Всеволод, - да еще на официальной работе, что до сих пор кажется невероятным». Дуэт двух художников создал спектакли-стилизации на мотивы народных сказок в стиле русского лубка. Даже куклы сделали лубочные,  тростевые. А по бокам сцены, как клеймы на иконах, выстроили  всех действующих лиц. И тоже  - в лубочном стиле.

Спектакль про Аладина и его волшебную лампу Лисинов оформил, конечно же, в любимом восточном стиле. Вместо задников висели ковры и прочие атрибуты Востока. Однако, сколько ни бились, актеры советской школы так и не прочувствовали эту атмосферу и стилистику, да и куклы в их руках двигались традиционно. Несмотря на  огрехи, Всеволода радовала атмосфера взаимопонимания при обсуждении и постановке спектаклей. Он несколько раз ездил в Ярославль согласовывать с Зайкиным эскизы смоленских  спектаклей. 

- Я уговаривал Игоря остаться в Смоленске, однако ему не нравилась атмосфера города, - вспоминает Лисинов. – Конечно, Зайкин – ленинградец, там и при коммунистах свободы творчества было больше. А в Ярославле он какое-то время преподавал в театральном училище. В конце концов, вернулся в Питер, на  факультет театра кукол института. Мы долго еще общались, он забрал эскизы моих кукол. Очень образованный человек, мама работала на ленинградском радио. Работа с ним – редкое светлое пятно в моей жизни.

Как водится, светлую полосу сменила темная. Директора, который поддерживал Лисинова, сменила слишком эмоциональная дама. Появился режиссер, крайне грубый и безграмотный. Лисинову пришлось уволиться.

Порочащие связи

Оставшись без работы, Всеволод сунулся на льнокомбинат, довольно крупное предприятие. На пробу сделал композицию, конечно, в своем стиле. И услышал: это больше подходит для шелка, а для льна  нужно попроще. Вот, например, календарь на полотенца…  А Всеволоду в Новополоцке эта писанина обрыдла.

Предложили устроиться в книготорг. Но там всё творчество начиналось и заканчивалось  писанием объявлений о собраниях и прочих действах в коллективе, да надписей. Выхода не было, пришлось какое-то время терпеть. Однако буквы у него никак не хотели стоять стройно, как в армии. 

Жизнь непредсказуема. Однажды Лисинову дали задание подготовить стенд с материалами к совещанию по книжной лотерее. Из Москвы приехали двое. Один, Владимир Летучий, покосился на стенд и спросил: что ж так плохо? А что умеешь?   Лисиновские картинки ему безумно понравились. Сам Летучий – поэт, слыл известным переводчиком, в частности -  Рильке. Его бывшая жена, Светлана Дарсалия, была связана дальним родством с художником Евгением Рухиным, трагически погибшим. Владимир пригласил Всеволода в Москву, обещая свести со специалистами.

Лисинов не стал откладывать поездку в долгий ящик. Светлана, наполовину русская, наполовину грузинка, сочиняла стихи и тонко чувствовала живопись. «Мои работы ей очень понравились, и она решила их продавать, - рассказывает Лисинов. - У нее были знакомства в посольствах. Помню, первую работу купила жена колумбийского посла, потом  посол Португалии – графику. Дипломаты Чили или  Нигерии – точно уж не помню – приобрели около десятка  маленьких декоративных гуашей. Это помогало как-то жить, оставаясь в  книготорге».   

Светлана  познакомила Лисинова с Энтони Барбьери, корреспондентом газеты «Балтимор Сан» в Москве. Лисинов подарил Барбьери свою картинку. «И я, дурак, рассказал о знакомстве Морозову, показал визитку Барбьери, - вспоминает Лисинов. – Морозов замахал руками: сожги визитку, пока ее кто надо не видел! С перепугу сжег».

Но Морозов был не столь наивен, как друг Всеволод, он на своей шкуре испытал, что можно ждать от режима…

А Светлана вскоре приехала в Смоленск с молодым человеком: вот, выхожу замуж, и Андрей – так звали жениха - зовет уехать из страны. Андрей и Лисинову сделал такое же предложение. Всеволод сам подумывал об отъезде, но когда дошло до дела, вдруг очухался: а что ждет там-то? Вдруг то же самое? И жена Татьяна ни за что не хотела уезжать.  Всеволод отказался, не представляя, что поездка в Америку ему еще предстоит.

Наступила осень, сотрудников книготорга каждый выходной стали отправлять на  сельхозработы. Кого-то через раз, а Лисинова - на месяц без выходных. «Ведь знали, как мучительно переношу я эти поездки, но посылали специально», - даже сегодня негодует он.

Светлана сообщила дату отъезда по стандартному в то время маршруту: на пересылку в Рим,  а уж оттуда – в США. Лисинов взял отгулы за сельхозработы и поехал провожать. К тому времени он через Светлану  познакомился с некоторыми московскими художниками, попавшими в опалу. В том числе – с актером Савелием Краморовым. Вместе бывали на неофициальных спектаклях, которые играли на квартирах. Краморов тоже пытался эмигрировать, однако власти поставили ему жесткое условие: выплатить огромную сумму за фильмы, в которых актер снимался. В случае отъезда, этим фильмам путь на экран был бы закрыт. Так, собственно, и случилось.

- Светлана развернула бурную деятельность, - вспоминает Всеволод. - Помогла Краморову, взяла с собой часть моих работ. Хотела увести больше, но с Беловым, преподавателем циркового училища, воспитавшим знаменитого клоуна Енгибарова, мы так и не смогли оформить некую бумажку, чтобы пронести картины через таможню. Целый день, в ужасный мороз, нас гоняли из конторы в контору, и при этом чиновники изощренно измывались. Я оставил картинки одному художнику, он потом эмигрировал в Австралию, и через много лет эти картинки – почти весь мой ранний период -  каким-то образом все-таки попали к Светлане в США.

Однако первые лисиновские работы на выставке «Русское искусство XX века» в США, Миннесота, устроила известный московский коллекционер Людмила Кузнецова. Она, спасаясь от угроз, раньше Светланы  оказалась в Америке. Вскоре Кузнецова скончалась.

Проводив друзей в Америку, Всеволод вернулся в Смоленск. Там его ждал сюрприз:  директриса потребовала писать заявление об увольнении по собственному желанию. Формальный повод – она не разрешала использовать отгулы (хотя сама была в командировке). Однако Лисинову рассказали, что в его отсутствие приходили люди из «конторы» и укоряли начальство книготорга: кого, мол, вы взяли на работу!?

Работники органов навестили и Морозова. Не получив компромата, провели с Александром профилактическую беседу: что у вас за приятель?!

С отъездом Светланы оборвалась единственная ниточка, которая связывала Лисинова с большим миром искусства и внушала некие надежды реализоваться за пределами маленького Смоленска. К тому же, он опять остался без работы. Сунулся было в союз художников, но кэгэбешники постарались, чтобы тамошние деятели знали о «порочащих связях». Всеволод показал свои работы одному менее одиозному художнику. «Вроде ему понравилось, - рассказывает Лисинов, - но когда я попросил помочь с работой – промямлил, что с  нашим руководством вряд ли что получится. Мол,  твои работы очень на нас действуют». 

Татьяна вспоминает, что в середине 70-х годов от отчаяния Всеволод зарекся писать картины. Зарок продержался недели две. Как-то пошли гулять, и Всеволод, подняв голову, засмотрелся на зонтик листьев. А потом вдруг сказал: нет, все-таки живопись не брошу.

Советский водопроводчик как суперзвезда андеграуда
0 1 1 1 1 1 1 1 1 1 1 Рейтинг 0 (0 голосов)

Добавить комментарий